История русской литературы. Ч.3. Полещук Л.З. - 57 стр.

UptoLike

Составители: 

58
неожиданно оказались лицом к лицу с препятствием, каким явилась для каждого жизнь, сломавшая их
раз навсегда установленные своды правил, взорвавшая их искусственное спокойствие. Сцена скачек
символична. Она наполнена многосторонним и глубоким внутренним смыслом. Это один из узловых
моментов всего романа. Вронский неверным, скверным движением погубил любимое им, прекрасное и
гордое, полностью доверившееся ему живое существо, эту чудесную, милую, трогательную,
необыкновенную Фру-Фру, так понимавшую все его желания, так стремившуюся слиться с ним воедино
в этом волшебном и трудном полете через все многочисленные препятствиябарьеры, рвы, пропасти,
которыми столь изобильна и сама жизнь. Полет вдохновенно-легкий в самой своей трудности, красоте,
стройности, грации, законченности. Вронский оказался неспособным к такому полету, он не смог
слиться с темпом, ритмом того волшебства, которое он чувствовал в этой удивительной Фру-Фру,
летевшей как праздник, как чудо. В истории «взаимоотношений» Вронского с Фру-Фру во время скачки
заключена мысль Толстого о некой общей неправильности Вронского, о его неспособности слиться с
живою жизнью. Звучит подтекст: речь идет о скачке жизни. Этот намек дан в кратком обмене
репликами между высокопоставленным военным и Карениным: «Вы не скачете? – пошутил ему
военный. – Моя скачка труднее, - почтительно отвечал Алексей Александрович». Анна своим
волнением за Вронского, упавшего вместе с лошадью, выдала свое чувство к Вронскому. Это же
волнение привело к ее признанию Каренину в своей супружеской неверности. Алексей Александрович,
втайне от самого себя, предпочел бы услышать от Анны успокоительную ложь. Но теперь, после скачек,
уже становится невозможным сохранение внешней формы. Начиная с этого момента, вся жизнь Алексея
Александровича, вся его до сих пор неуклонно восходившая вверх карьера накренилась и устремилась
вниз, к падению. Сразу же после сцены скачек возникают все болезненные вопросы о разрыве семьи, о
разводе, о судьбе Сережи, все катится к катастрофе, а для всех трех участников начинается иная жизнь.
Вместе с гибелью Фру-Фру разбилась и перспектива карьеры Вронского, ему предстоит отказ от этой
перспективы. Сцена скачек, повлекших признание Анны, сразу придает повествованию
катастрофичность: «ужас чувствовался всеми…» Здесь в романе передан дух самой эпохи, атмосфера
самой жизни. Анна проявила себя как сама правда жизни, не умеющая и не желающая скрываться,
притворяться, прорвавшаяся наперекор всему, вопреки всем барьерам лжи и искусственности.
Вронский, живший прежде в таком привычном для него аристократическом круге блистательных
военных, имевший в перспективе прекрасную карьеру, теперь отрывается от столь привычного, от всего
искусственного, что было для него вполне естественным. И так как он, как и всякий человек, не может
жить одной лишь любовью, он пытается возместить эту искусственную, но естественную для него
жизнь, которой он жил прежде, другою искусственную жизнью, но теперь уже и для него
неестественною: занятие живописью в Италии, стилизация под художнический и аристократически
меценатский образ жизни. Вронский оказался дилетантом в скачке с препятствиями, и здесь ему
противостоит безупречный знаток всего, что относится к лошадям и скачкам, его тренер, мистер Корд,
великий жокей. Он великолепен в своем несколько высокомерном и учтивом профессионализме, в своем
уверенном спокойствии и с этою своей «неумелою походкой жокеев», даже с этими своими грязными
ногтями: и эта походка и ногти кажутся трогательными, потому что они профессиональны, со своим
неслыханно дерзким вопросом к Вронскому, профессиональным и поэтому прекрасным: «А вы куда
едете, милордОн слегка презирает Вронского, слегка, потому что еще допускает в нем спортивные
возможности; презираетза дилетантизм, который уже сказался в том, что Вронский позволил себе
отвлечение и волнение перед скачками, усилившие волнение лошади. Вронскийдилетант и в
живописи. Он и здесь не лишен способностей, но его способности стилизаторские. Он стилизует чужие
манеры, жанры, роды живописи, избрав «французский грациозный и эффектный» родВронский даже
«талантливый» дилетант, но он живет отражениями жизни. Он пишет отражения чужой живописи: «Он
понимал все роды и мог вдохновляться и тем и другим; но он не мог себе представить того, чтобы
можно было вовсе не знать, какие есть роды живописи, и вдохновляться непосредственно тем, что есть в
душе, не заботясь, будет ли то, что он напишет, принадлежать к какому-нибудь известному роду. Так
как он не знал этого и вдохновлялся не непосредственно жизнью, а посредственно, жизнью, уже
воплощенною в искусстве, то он вдохновлялся очень быстро и легко и так же быстро и легко достигал
того, что то, что он писал, было очень похоже на тот род, которому он хотел подражать». Вронскому
противостоит художник Михайлов. Михайлов презирает суждения дилетантов, о «таланте» и «технике»:
«Слово талант, под которым они разумели прирожденную, почти физическую способность, независимо
от ума и сердца, и которым они хотели назвать все, что переживаемо было художником, особенно часто
встречалось в их разговоре, так как оно им было необходимо, для того чтобы называть то, о чем они не
имели никакого понятия, но хотели говорить».
неожиданно оказались лицом к лицу с препятствием, каким явилась для каждого жизнь, сломавшая их
раз навсегда установленные своды правил, взорвавшая их искусственное спокойствие. Сцена скачек
символична. Она наполнена многосторонним и глубоким внутренним смыслом. Это один из узловых
моментов всего романа. Вронский неверным, скверным движением погубил любимое им, прекрасное и
гордое, полностью доверившееся ему живое существо, эту чудесную, милую, трогательную,
необыкновенную Фру-Фру, так понимавшую все его желания, так стремившуюся слиться с ним воедино
в этом волшебном и трудном полете через все многочисленные препятствия – барьеры, рвы, пропасти,
которыми столь изобильна и сама жизнь. Полет вдохновенно-легкий в самой своей трудности, красоте,
стройности, грации, законченности. Вронский оказался неспособным к такому полету, он не смог
слиться с темпом, ритмом того волшебства, которое он чувствовал в этой удивительной Фру-Фру,
летевшей как праздник, как чудо. В истории «взаимоотношений» Вронского с Фру-Фру во время скачки
заключена мысль Толстого о некой общей неправильности Вронского, о его неспособности слиться с
живою жизнью. Звучит подтекст: речь идет о скачке жизни. Этот намек дан в кратком обмене
репликами между высокопоставленным военным и Карениным: «Вы не скачете? – пошутил ему
военный. – Моя скачка труднее, - почтительно отвечал Алексей Александрович». Анна своим
волнением за Вронского, упавшего вместе с лошадью, выдала свое чувство к Вронскому. Это же
волнение привело к ее признанию Каренину в своей супружеской неверности. Алексей Александрович,
втайне от самого себя, предпочел бы услышать от Анны успокоительную ложь. Но теперь, после скачек,
уже становится невозможным сохранение внешней формы. Начиная с этого момента, вся жизнь Алексея
Александровича, вся его до сих пор неуклонно восходившая вверх карьера накренилась и устремилась
вниз, к падению. Сразу же после сцены скачек возникают все болезненные вопросы о разрыве семьи, о
разводе, о судьбе Сережи, все катится к катастрофе, а для всех трех участников начинается иная жизнь.
Вместе с гибелью Фру-Фру разбилась и перспектива карьеры Вронского, ему предстоит отказ от этой
перспективы. Сцена скачек, повлекших признание Анны, сразу придает повествованию
катастрофичность: «ужас чувствовался всеми…» Здесь в романе передан дух самой эпохи, атмосфера
самой жизни. Анна проявила себя как сама правда жизни, не умеющая и не желающая скрываться,
притворяться, прорвавшаяся наперекор всему, вопреки всем барьерам лжи и искусственности.
Вронский, живший прежде в таком привычном для него аристократическом круге блистательных
военных, имевший в перспективе прекрасную карьеру, теперь отрывается от столь привычного, от всего
искусственного, что было для него вполне естественным. И так как он, как и всякий человек, не может
жить одной лишь любовью, он пытается возместить эту искусственную, но естественную для него
жизнь, которой он жил прежде, другою искусственную жизнью, но теперь уже и для него
неестественною: занятие живописью в Италии, стилизация под художнический и аристократически
меценатский образ жизни. Вронский оказался дилетантом в скачке с препятствиями, и здесь ему
противостоит безупречный знаток всего, что относится к лошадям и скачкам, его тренер, мистер Корд,
великий жокей. Он великолепен в своем несколько высокомерном и учтивом профессионализме, в своем
уверенном спокойствии и с этою своей «неумелою походкой жокеев», даже с этими своими грязными
ногтями: и эта походка и ногти кажутся трогательными, потому что они профессиональны, со своим
неслыханно дерзким вопросом к Вронскому, профессиональным и поэтому прекрасным: «А вы куда
едете, милорд?» Он слегка презирает Вронского, слегка, потому что еще допускает в нем спортивные
возможности; презирает – за дилетантизм, который уже сказался в том, что Вронский позволил себе
отвлечение и волнение перед скачками, усилившие волнение лошади. Вронский – дилетант и в
живописи. Он и здесь не лишен способностей, но его способности стилизаторские. Он стилизует чужие
манеры, жанры, роды живописи, избрав «французский грациозный и эффектный» род… Вронский даже
«талантливый» дилетант, но он живет отражениями жизни. Он пишет отражения чужой живописи: «Он
понимал все роды и мог вдохновляться и тем и другим; но он не мог себе представить того, чтобы
можно было вовсе не знать, какие есть роды живописи, и вдохновляться непосредственно тем, что есть в
душе, не заботясь, будет ли то, что он напишет, принадлежать к какому-нибудь известному роду. Так
как он не знал этого и вдохновлялся не непосредственно жизнью, а посредственно, жизнью, уже
воплощенною в искусстве, то он вдохновлялся очень быстро и легко и так же быстро и легко достигал
того, что то, что он писал, было очень похоже на тот род, которому он хотел подражать». Вронскому
противостоит художник Михайлов. Михайлов презирает суждения дилетантов, о «таланте» и «технике»:
«Слово талант, под которым они разумели прирожденную, почти физическую способность, независимо
от ума и сердца, и которым они хотели назвать все, что переживаемо было художником, особенно часто
встречалось в их разговоре, так как оно им было необходимо, для того чтобы называть то, о чем они не
имели никакого понятия, но хотели говорить».


                                                 58