ВУЗ:
Составители:
Рубрика:
American Magazine, Jule, 1911). Легенда о том, что Галилей после своего осуждения произнес:
«И все-таки она вертится!» хотя и является вымыслом, справедлива по существу, поскольку
верно отражает дух ученого. Мой отец считал, что от требования быть интеллектуально
честным, ученый также не может отказаться вследствие того, что это может навлечь на него
неприятности, как солдат не может отказаться от своего долга воевать, а врач оставаться и
действовать в пораженном чумой городе. Тем не менее, это был долг, к которому мы оба
относились не как к долгу любого человека вообще, а лишь такого, который сам избрал себе
путь служения делу объективности.
Я сказал уже, что отец был романтиком, а не классицистом викторианской эпохи. Кроме
Толстого, самыми близкими ему по духу были Достоевский и немецкие либералы 1848 года. От
них его праведность включала элемент энергии, торжества, восхитительных и действенных
усилий, была насыщена эмоциональной жизнью. Для меня, мальчика вступавшего в жизнь,
отец казался вследствие этого благородной и возвышенной фигурой, поэтом в душе среди
бесстрастных и подавленных людей бездуховного и упаднического Бостона. Именно благодаря
тому, что мой наставник являлся одновременно и моим героем, я не был сломлен
изнурительным курсом воспитания, через который мне выпало пройти.
Отец не только лично учил меня, но также присылал несколько раз в неделю ученицу из
колледжа Рэдклифф миссис Хелин Робертсон проверить на слух мою латынь и помочь по
немецкому языку. Я был в восторге от её приходов, оттого, что она открыла для меня другой
способ общения с миром взрослых, отличный от того, который сложился в нашей семье. От неё
я узнал легенды о Гарварде и Рэдклиффе, о суровости одного профессора и остроумии другого,
о старом разносчике по прозвищу Джон Апельсин и о повозке, которую гарвардские студенты
подарили ему месте с осликом по имени Анна Рэдклифф, и о глухонемой студентке Хелин
Келлер. Я узнал о приезде прусского принца Генри и о студенческих остротах по этому поводу.
Короче говоря, в восьмилетнем возрасте я уже предвкушал жизнь студента колледжа.
Примерно в это время я стал замечать, что был более неуклюж, чем окружавшие меня
дети. Частью это проистекало из-за плохой координации движений, а частично из-за слабого
зрения. Я думал, что не могу поймать мяч, в то время как в действительности плохо его видел.
Это, безусловно, возникло вследствие того, что я начал читать очень рано и проводил за
чтением слишком много времени.
Моя неуклюжесть осложнялась ещё тем ученым словарным запасом, который я приобрел
в процессе чтения. Хотя я и вел себя совершенно естественно, без какого бы то ни было
жеманства, взрослым, особенно тем, кто плохо знал меня, я казался несколько странным. Как я
покажу в следующей главе, у меня были вполне нормальные отношения со сверстниками и
поэтому, я полагаю, что приведенные отклонения не привлекали такого внимания моих
сверстников, как старших. Если я и производил на сверстников особое впечатление своим
словарем, то это было лишь впечатлением, которое они усвоили от своих родителей.
Когда мне было восемь лет, непорядок с глазами стал внушать мне серьезное опасение.
Конечно, родители заметили это задолго до меня. Ребенок не ощущает постоянного дефекта
своих органов чувств, например, зрения. Он воспринимает своё видение как норму, а если есть
какие-то дефекты, ему кажется, что они присущи всем людям. Итак, если быстрое ухудшение
зрения является ощутимым, то постоянный уровень дефекта не привлекает внимания, особенно
при близорукости, не мешающей чтению. Близорукий старается держать книгу близко к глазам,
и это настораживает его более искушенных родителей. Но ему самому это бывает незаметно, до
тех пор, пока ему об этом не скажут и пока он не испытает преимущества работы в подходящих
ему очках.
Родители повели меня к доктору Гаскеллу, нашему окулисту, который строго-настрого
запретил мне читать в течение шести месяцев, а в конце этого периода вопрос о возможности
чтения для меня мог быть пересмотрен. Мой отец продолжал заниматься со мной алгеброй и
геометрией в устной форме, занятия по химии также продолжились. Этот период устного, а не
письменного обучения, явился, пожалуй, наиболее ценным для моего образования, поскольку
побудил меня совершать математические действия в уме и воспринимать иностранные языки в
American Magazine, Jule, 1911). Легенда о том, что Галилей после своего осуждения произнес:
«И все-таки она вертится!» хотя и является вымыслом, справедлива по существу, поскольку
верно отражает дух ученого. Мой отец считал, что от требования быть интеллектуально
честным, ученый также не может отказаться вследствие того, что это может навлечь на него
неприятности, как солдат не может отказаться от своего долга воевать, а врач оставаться и
действовать в пораженном чумой городе. Тем не менее, это был долг, к которому мы оба
относились не как к долгу любого человека вообще, а лишь такого, который сам избрал себе
путь служения делу объективности.
Я сказал уже, что отец был романтиком, а не классицистом викторианской эпохи. Кроме
Толстого, самыми близкими ему по духу были Достоевский и немецкие либералы 1848 года. От
них его праведность включала элемент энергии, торжества, восхитительных и действенных
усилий, была насыщена эмоциональной жизнью. Для меня, мальчика вступавшего в жизнь,
отец казался вследствие этого благородной и возвышенной фигурой, поэтом в душе среди
бесстрастных и подавленных людей бездуховного и упаднического Бостона. Именно благодаря
тому, что мой наставник являлся одновременно и моим героем, я не был сломлен
изнурительным курсом воспитания, через который мне выпало пройти.
Отец не только лично учил меня, но также присылал несколько раз в неделю ученицу из
колледжа Рэдклифф миссис Хелин Робертсон проверить на слух мою латынь и помочь по
немецкому языку. Я был в восторге от её приходов, оттого, что она открыла для меня другой
способ общения с миром взрослых, отличный от того, который сложился в нашей семье. От неё
я узнал легенды о Гарварде и Рэдклиффе, о суровости одного профессора и остроумии другого,
о старом разносчике по прозвищу Джон Апельсин и о повозке, которую гарвардские студенты
подарили ему месте с осликом по имени Анна Рэдклифф, и о глухонемой студентке Хелин
Келлер. Я узнал о приезде прусского принца Генри и о студенческих остротах по этому поводу.
Короче говоря, в восьмилетнем возрасте я уже предвкушал жизнь студента колледжа.
Примерно в это время я стал замечать, что был более неуклюж, чем окружавшие меня
дети. Частью это проистекало из-за плохой координации движений, а частично из-за слабого
зрения. Я думал, что не могу поймать мяч, в то время как в действительности плохо его видел.
Это, безусловно, возникло вследствие того, что я начал читать очень рано и проводил за
чтением слишком много времени.
Моя неуклюжесть осложнялась ещё тем ученым словарным запасом, который я приобрел
в процессе чтения. Хотя я и вел себя совершенно естественно, без какого бы то ни было
жеманства, взрослым, особенно тем, кто плохо знал меня, я казался несколько странным. Как я
покажу в следующей главе, у меня были вполне нормальные отношения со сверстниками и
поэтому, я полагаю, что приведенные отклонения не привлекали такого внимания моих
сверстников, как старших. Если я и производил на сверстников особое впечатление своим
словарем, то это было лишь впечатлением, которое они усвоили от своих родителей.
Когда мне было восемь лет, непорядок с глазами стал внушать мне серьезное опасение.
Конечно, родители заметили это задолго до меня. Ребенок не ощущает постоянного дефекта
своих органов чувств, например, зрения. Он воспринимает своё видение как норму, а если есть
какие-то дефекты, ему кажется, что они присущи всем людям. Итак, если быстрое ухудшение
зрения является ощутимым, то постоянный уровень дефекта не привлекает внимания, особенно
при близорукости, не мешающей чтению. Близорукий старается держать книгу близко к глазам,
и это настораживает его более искушенных родителей. Но ему самому это бывает незаметно, до
тех пор, пока ему об этом не скажут и пока он не испытает преимущества работы в подходящих
ему очках.
Родители повели меня к доктору Гаскеллу, нашему окулисту, который строго-настрого
запретил мне читать в течение шести месяцев, а в конце этого периода вопрос о возможности
чтения для меня мог быть пересмотрен. Мой отец продолжал заниматься со мной алгеброй и
геометрией в устной форме, занятия по химии также продолжились. Этот период устного, а не
письменного обучения, явился, пожалуй, наиболее ценным для моего образования, поскольку
побудил меня совершать математические действия в уме и воспринимать иностранные языки в
Страницы
- « первая
- ‹ предыдущая
- …
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- …
- следующая ›
- последняя »
